Жизнь во Христе

“Миряне – печальнейшая повесть”. Продолжение. Глава 10

Настало время выполнить данное ранее обещание: пора рассказать что-нибудь хорошее, а то из всего предыдущего у читателя могло сложиться перекошенное мнение, что в церкви делать нечего, потому, что там одна только гадость, и более ничего. Спешу всех успокоить и утешить: это диаметрально не так. В песенке про эмигрантов Галич пел:

То, что болью прозвенит здесь,

Клеветой прошелестит – «там».

– имея в виду «забугорную» критику здешних коммунистических порядков уехавшими из страны в советские времена. Так вот, я двадцать лет прослужил в церкви, и никуда из нее уходить или переходить не собираюсь, сколько бы ни гнали. Опять-таки, как другой всенародно любимый бард и поэт однажды сказал про слухи о его эмиграции и отъезде из страны:

«не волнуйтесь, я не уехал;

не надейтесь – я не уеду!»

Поверьте, боль и стыд не дают молчать, потому что когда у тебя в семье беда, все мысли и разговоры только об этой нынешней «злобе дня», а благополучное в своей основе устроение всей жизни в это время отходит на второй план, и как бы теряется из виду. Когда зуб заболит, и небо взвидится «с овчинку», никак не утешает полное и безмятежное здравие остальной телесной массы. Так что спешу исправить «перекос» и заявить, что вообще я счастливый человек, и жизнь моя состоялась, я считаю, только потому, что, «утопающего в пучине житейского моря» меня отыскал Христос, и втащил, бесчувственного, в лодку Своей Церкви, где меня озаботились «привести в чувство», оживить и спасти от гиблой судьбы добрые Его ученики, многие замечательные люди, которые не только в изобилии есть среди «мирян», священства и монашества, но которые, как я считаю, и есть – Церковь Христа. Потому что Церковь – это мы, все, кто ищет быть со Христом, и по своему обещанию, Он всегда среди таковых нас. Где Христос – там и Церковь Его. Ну, об этом вся речь впереди. А пока свидетельствую: в нашей Православной Церкви, в которой я прожил жизнь, Христос – Есть! И самое главное – не отставать, не терять Его из виду. За Ним, читатель!

 

***

 

Божья милость привела меня знать и видеть дивных светильников Веры, и среди них нынче известного многим о. Иоанна Крестьянкина. Говорят, что всяк «оправдывает свою фамилию», то есть, главное жизненное качество, присущее всей семье, отражено именно в «фамилии». Не знаю, насколько это вообще верно, но о. Иоанн свою фамилию, содержащую слово «христианин», полностью оправдал своей жизнью. И слава «вселенского старца» свидетельствует прежде всего о состоявшемся его личном жизненном христианском подвиге. «Стяжи мир души, и вокруг тебя спасутся тысячи». И эти «тысячи», без преувеличения, стекаются отовсюду, чтобы самим увидеть, и удостоверившись увиденным, сказать то, что в Церкви составляет основу так называемого «Священного Предания»: «Если этот верует, значит, Бог – Есть!». Вот что я вам скажу, дорогие мои: Бог – Есть! И хотя я уже знал это, случившаяся встреча с о. Иоанном, без сомнения, открыла для меня жизнь в Боге.

Ничего этого я не подозревал и не думал, когда «советом святых» – приходским священством было решено и настоятельно мне рекомендовано отправиться в Печерский монастырь, под Псковом, для определения моей дальнейшей участи. Свезти меня «к о. Иоанну» вызвался относительно молодой в то время священник, а нынче знаменитый проповедник о. Дмитрий Смирнов. Весьма скептически отнесясь к моей фальшиво-благочестивой «святости», о. Дмитрий купил в Москве на перроне газету, и предоставил меня самому себе и двум молодым летчикам, оказавшимся нашими соседями по купе. Лейтенанты после года службы ехали в свой первый отпуск на родину, и были изрядно пьяны уже на посадке. Снисходительно глянув на тщедушных птенцов в новенькой офицерской форме из-под газеты со своей верхней полки, на которую он уже успел взгромоздить свое нешуточно богатырское тело, мой спутник вновь погрузился в заинтересованное чтение. А офицеры, едва сдав билеты проводнице, тут же достали початую литровую бутылку «экспортной» водки, распаковали немудрящую закуску: шпроты, колбасу, давленые буфетные яйца «в крутую», жареную куру в промасленой газете, соль в спичечном коробке, и конечно, пару лохматых бочковых соленых огурцов-желтяков, полных крупного несъедобного семени – и принялись угощаться. А также, к моему ужасу, не без ехидства потчевать меня, видимо, раскусив во мне привычный для печерских уроженцев вид монастырского паломника. Изрядно накачавшись, пьянея на глазах, они навязывали мне выпить водку из граненого чайного стакана, и принялись было скандалить, приняв мою неуместную в подобной ситуации наигранную «святость» за обидную для них заносчивость. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы одному из них не вздумалось закурить прямо в купе. Почуяв табачный дух, великан-священник, отшвырнув газету, махом слетел с верхней полки и мигом, деловито и спокойно, одного вытолкал, а другого  выволок за шиворот в вагонный коридор. Аккуратно прикрыв дверь купе, в уголке которого, ни жив ни мертв, я сжался в ожидании побоев и позорного скандала, мой невольный заступник погнал горе-вояк по проходу пинками в тамбур, на ходу внятно на весь вагон объясняя им  правила приличного поведения в общественных местах. Я был в нешуточном страхе. Однако, против моих ожиданий, никакой особой неприятности не стряслось: полчаса спустя все трое вернулись назад в мирном взаимном расположении, и вполне пьяненькие солдатики были уложены бай-бай священником, как доброй няней, только что без сказки и колыбельной песенки. После этого, глянув на меня довольно свирепо, батюшка проворчал невнятное, и потому оставшееся без ответа «спокойной ночи». Погасив верхний свет, он завалился на застонавшую под его весом полку и принялся вновь за свою изрядно вытоптанную офицеровыми сапогами газету.

В три ночи был Псков, и сквозь марево неверной дремы до меня дошло, что купе опустело: военные, вполне протрезвев, тихонько, дабы не потревожить соседей, покинули поезд, чтобы утром явиться в областную комендатуру – таков был распорядок для офицеров-отпускников.

А через час я был неласково растолкан моим суровым спутником в кромешной тьме тягучей декабрьской    ночи: пора было сходить и нам, поезд подходил к станции «Псковские Печоры».

И вот тут, в момент, когда я из тусклого тамбурного света ступил на присыпанный снегом смутно белевший в неразогнанной дальними станционными фонарями тьме перрон, на меня напал непередаваемый и необъяснимый ужас. Страх, наравне с сырой зябью заползшего за шиворот мозглого ночного воздуха, заполнил душу беспросветным туманом тоскливого предчувствия, грозившего мрачным бедствием, ожидавшим меня здесь, в этом неуютном месте. Мне стало отчетливо невмоготу, нестерпимо захотелось бежать отсюда все равно куда, и я с тоской вгляделся в  темную даль, по ходу поезда, покатившего мимо нас дальше, в Эстонию, которая, при всей ее ненужности, вдруг показалась мне желанным прибежищем еще возможного бегства. Однако поезд уже набрал скорость, мелькнули мимо темной чередой зашторенные окна, запертые тамбуры тусклыми полосами упавшего на снег желтого света прочертили оставляемый перрон, проводница последнего вагона, смотав в трубку  сигнальный флажок, закрыла за собой тяжелую остеклованную дверь – и закачались, неспешно удаляясь, красные хвостовые огни, а я остался на пустынном перроне, и покорно побрел вслед непреклонной спине моего столь завидно уверенного в себе провожатого.

Ни яркий электрический свет ударивший по глазам в станционном зале, через который мы прошли к ожидавшему ранних пассажиров первому рейсу, ни слабое тепло и мутный свет в салоне автобуса, пробиравшегося сквозь стылую мглу предместий в городской центр, сосредоточенный издревле вкруг монастырской ограды, не могли  ничуть разогнать тоскливый мрачный сумрак моего застрявшего на ужасном, неодолимом  желании сбежать настроения. Ввиду запертых глухих ворот, упрятанных в черный мрак воротной ниши, выбитой в монолите неприступной крепостной башни,  темной бесформенной глыбой вставшей у нас на пути от конечной остановки, мой беспричинный ужас только усилился. Пришлось ждать с полчаса на морозе, в полной тьме, в окружении безмолвных закутанных фигур, беззвучным движением ради согрева похожих на кружащие тени, пока отопрут узкую калиточную щель в неодолимом железе ворот. Протиснувшись мимо насупленных привратников, попадаешь под мрачные своды, ведущие вниз, вниз,  меж рядами мерцающих в стенах крохотных звездочек лампадных огоньков, и  выводящие в сгустившуюся тьму глубинного, теряющегося в придонной мгле, овражного провала. В самую пору было вспомнить Данте, да замерзшая память не ворочалась.

Стылый ужас начал меня отпускать не скоро, и не вдруг, но по мере увеличения количества тепла и света: когда уже развиднелось за окнами причудливого приземистого храма, полного уютного баюкающего печного согрева, в котором, разомлев, я продремал, стоя, раннюю литургию. Когда вышли на забеленный снежной падью монастырский двор, полный  веселого гомона и глухого мерного шарканья  фанерных снеговых лопат послушников, сгребающих свежий снежок, ударили колокола, заливистым звоном сзывавшие всю округу спешить ко второй, «поздней» (в восемь утра), службе.  Зимнее солнышко, чуть взойдя над дальними лесами, раскинуло лучики неяркого красноватого сияния на поднебесный мир, изменив его, и сделав совсем не страшным, но радостным, сияющим, и полным надежды на лучшее, на то, что все в жизни будет хорошо.

Отстояв вторую службу, мы  разошлись: я в плотной кучке жаждущих «видеть старца» дожидался на дворе у заветных дверей, а о. Дмитрий на правах знакомства со священниками прошел в Алтарь, чтобы «предварить» запланированную встречу и беседу. Ждать пришлось довольно долго, и хотя попрежнему морозило, мне было заметно веселее, и я потихоньку стал прислушиваться к диковинным разговорам в толпе людей вокруг меня. Говорили, например, про какую-то отчитку, и про «отца Адриана», «которому новый Владыка опять запретил отчитывать. А людям-то с бесноватыми, которые к последней надежде приехали, куда теперь деваться? Небось, сам-то Владыка за отчитку не возьмется, да и бедный человек к нему не больно-то попадет. От них, небось, сочувствия долго не дождешься, от начальства-то. То-то и оно», – «да грех тебе будет, Василий, архиереев-то осуждать. Владыки, они люди Божьи, святые, им видней, а ты кто? Вот гляди, не примет тебя Батюшка, прознавши, что ты опять Владык осуждаешь. Как тот раз, когда ты  про Патриарха говорил, что он с коммунистами-безбожниками побратался, и предал Христа – тебе Батюшка, выйдя, благословенья не дал, прозрел, что ты хулитель», – «Да, пошла опять молоть, дома надоела. Батюшка тогда больной был, мало кого благословить успел, пока монахи нас оттеснили от него».

Дивуясь на эти темы, я пропустил момент, когда открылась заветная дермантиновая дверца в низенькой предалтарной стенке, из которой ртутным шариком выкатился очень живой и подвижный  пухленький старичок в здоровенных очках и седых развевающихся космах, торчащих невпопад  и вразброд из-под острой  нелепой шапочки, немного похожей на лыжную и чудом державшейся где-то у него на затылке. Он оживленно разговаривал, обращаясь к  слегка замешкавшемуся в явно не по его росту дверях о. Дмитрию, моему давешнему спутнику. Не делая ни малейшей паузы, отец Иоанн (это был он) продолжал говорить, обращаясь теперь непосредственно к ожидавшим его людям, которые, подавшись единым движеньем, взяли его в кольцо и продолжали обступать все плотнее. Он же, нимало не смущаясь таким вниманием, и чувствуя себя вполне естественно, как рыба в воде, приветствовал знакомых, с кем-то обнимался, говорил с одним, при этом благословляя рукой подошедших с поклоном, наклонясь, шепнул на ухо женщине, целовавшей его руку, и походя ожег меня быстрым оценивающим взглядом: мол, кто таков, что за птица? Люди отходили утешенные, с радостными  улыбками, с отогретыми лицами, как будто на улице вдруг потеплело, дохнуло жилым духом. Толпа заметно стала редеть, образовался свободный проход, можно было двигаться. В это время справившийся наконец с дверной докукой мой батюшка выхватил меня из зазевавшейся кучки разинь и поставил прямо перед собравшимся было идти, и уже сделавшим шаг в обход впавшего в столбняк «Василия», отцом Иоанном. «А, это тот самый грешник, который себя праведником так скоро возомнил», – весело выпалил, смеясь, Батюшка, и приобняв, добавил: « Да ты не обижайся, я сам грешник. Здесь все грешники», – он быстро повел вокруг свободной рукой, а другой, крепко взяв меня под руку, потаранил с неожиданной силой впереди себя через окружавшую толпу. При этом он продолжал оживленно говорить, обращаясь уже одновременно ко всем: «Я вот тут, дорогие мои, на досуге подсчитал, что, оказывается я из своих семидесяти двух двадцать восемь лет проспал. А сколько еще «на все про все» бесплодно провел, и не перечесть. И как же Богу угодить, когда столько времени данной Богом жизни зря порастрачено? Вот то-то и оно, милые, как пред Богом за грехи наши, да за праздность отвечать станем, а? Однако Бог милостив, и знает немощь нашего естества. Так что понадеемся, и положимся всецело на Божью милость, и Любовь Христа». На подходе к келейному корпусу, куда за батюшкой вослед направлялась вся оставшаяся вереница людей, надеявшихся задержать для своих нужд его личное к себе внимание, отца Иоанна остановила назойливая нищенка, с утра ко всем пристававшая со сказкой об украденных деньгах. В разное время ей на билет до Пскова уже дали и я, и о. Дмитрий. Теперь она опять завела ту же песню: «Батюшка, я приезжая, замерзла, дай денег на билет доехать до Украины, а то у меня в вашем монастыре все деньги покрали». Я уже собирался возмутиться, но Батюшка отнесся к ней на удивление участливо: «Что ты, милая, деньги разве могут согреть? Да они тебя вконец заморозят. Я вон уж сколько лет их в руки не беру, и у себя не держу, монахам их иметь не положено. А на-ка вот тебе лучше просфорку. Да и ехать тебе никуда не надо, ты ведь здесь живешь. А иди-ка ты лучше домой, там тебя детки дожидаются. И по дороге водочку не покупай на деньги, что тебе люди подали, а купи-ка лучше деткам пряничков, да конфетку. Ну, иди с Богом, Бог тебя благословит». И, повернувшись к окружавшим людям, стал быстро с ними решать, кому чего надо. Порешав вопросы, всех отпустив, повел нас следом за собою в келейный корпус, и проведя мимо вахты, сказал о. Дмитрию: «Идите сейчас в трапезную пообедать с братией, и я вскоре подойду, вот поднимусь только в келию одеться полегче, да переобуться в тапочки – стар становлюсь, болят ноженьки. А вы после погуляйте, город посмотрите, сходите на вечеренку, да и приходите к шести часам ко мне в келейку – там и переговорим обо всем с вами. Ну, с Богом», – и поднял руку для благословения, под которое подходя, я поймал себя на мысли, что это благословение – Божье.

Когда вечером потемну шли к Батюшке в келью, я опять забоялся: а ну как прямо сейчас меня в монастыре навсегда оставят? И вновь окатила меня, теперь уже горячая, волна всамделишного ужаса, правда, кратковременного. Испугать себя всерьез я не успел, так как мы уже пришли. «Молитвами святых…», – постучав, прознес отец Дмитрий своеобразный местный «сезам», дверь беззвучно приоткрылась, и из нее глянуло на нас доброе лицо какой-то тетеньки. Я подумал, было, ошиблись, дверью, но это была келейница о. Иоанна, а следом уже спешил и сам он обнять и буквально втащить нас внутрь – такая била из него кипучая живая энергия, что все у него получалось с большой силой, я это заметил.

От того первого посещения Батюшкиной кельи осталось у меня ощущение нестерпимой белизны, царившей, как ни странно, в полумраке повсюду обвешанной иконами комнатки. Единственный свет, мерцающий и дрожащий, исходивший от множества горевших перед иконами лампад только ее подчеркивал, а сам Батюшка показался мне богатырем ничуть не меньшим, чем едва вместившийся в келью о. Дмитрий. Сам я чувствовал себя рядом с ними таким маленьким,  и вдруг слетевшая молодая спесь вернула забытое было ощущение себя ребенком в присутствии взрослых. Впрочем, Батюшка так меня и понимал.

Усадил рядом с собой на старомодный, с валиками, диванчик, обнял – как большая мама, курица-наседка цыпленка, под крыло взял – ощущение было ровно такое, это я отчетливо помню, и сказал: «Да ты не бойся, не опасайся, в монастыре мы тебя не оставим, ты же еще, смотри, совсем маленький, птенчик ты мой. Да и зачем тебе в монастырь? У тебя женушка молоденькая, хорошенькая, любит тебя, души не чает. И сыночек махонький, ему и мама и папа, оба нужны. Ты сам подумай, как же они без тебя? Нет, в монастырь тебе ни к чему, это что-то батюшки наши мудреное удумали. А вот если, не дай Бог, семью потеряешь, тогда милости просим к нам, будем тебе рады-радешеньки. Да и так, с семьей приезжай, в монастыре побыть, душой отдохнуть, к святыньке припасть, прикоснуться. Меня, старика, попроведать. И  письма пиши мне на адресок, что келейница моя тебе даст – Маша, адресок Тасин запиши ему (это келейнице, неслышно появившейся у  приоткрытой двери в соседнюю коморку). Не забывай старика, а я, как скучать по тебе стану,  за вас Богу молиться буду. И ты, как меня вспомнишь, помолись. Вот и будет у нас  с тобой – молитвенное общение».

Совсем не страшным и не суровым открылся мне на возвратном пути и мой давешний попутчик. Опоздав к поезду, мы ночь коротали на станции, полусидя на жестких диванах из гнутой фанеры. Спать было нельзя, да и невозможно за неудобством, и увлекшись, отец Дмитрий много чего порассказал мне об о. Иоанне: что в молодости он был женат, любим женой и счастлив в семье, но рано овдовел. Один поднимал детей. А на старость, как один остался, освободившись от житейских попечений – поселился в монастыре, где Богу угодно было его прославить на весь православный мир.

Будучи еще приходским священником, Батюшка не угодил власти тем, что людям помогал, веру проповедывал открыто, книжки церковные нелегально издавал – за это его посадили. Сам он многим рассказывал, что когда сидел, молиться приходилось в уголку камеры, или в бараке, при всех. Икон не было, так он молился на крестик из ниток, которыми была пришита пуговка на телогрейке. И говорил потом, что никогда больше так  «Богу не маливался», как на ту пуговицу. За его молитвы стали люди в лагере к Богу обращаться, и видя такое дело, лагерное начальство удумало его извести. Нашли повод прицепиться, и перевели его из политической зоны к отпетым уголовникам, к убийцам. Привели в барак, втолкнули, двери заперли. Подошел детина громадный, весь по голу телу в наколках, и спрашивает: «ты, что ли, «Батя» будешь?» (такая кличка у о. Иоанна в лагере была). Ни жив ни мертв, отвечает: «Я»,- а сам думает, что тут ему и конец. А бандит-то, обернувшись ко всем, кто в бараке, говорит: «Кто батю тронет – сам убью, так и знайте, шакалы». Он за сделанное жестокое убийство срок отбывал большущий, а как вышел – к о. Иоанну в монастырь приехал, да так и остался, послушником на тяжелых работах: водовозил, дрова рубил. Так и живет при монастыре, уже старый, а все Богу кается и у всех, кого встретит, прощения просит.

Много раз бывал я впоследствии у отца Иоанна, посещал его и в келье: так, ничего особенного все маленькое, старенькое, чистенькое, но обычное. И сам отец Иоанн, посмотришь на него – обычный старичок, маленький, кругленький. Но за этой обманчивой внешностью скрывался огромный мир великих свершений чудо-великана, гиганта духа, вселенского старца Иоанна, и до сих пор являющегося стратегической молитвенной силой нашей Церкви. Ибо «таковых послушает Бог».

Олег Чекрыгин

https://zen.yandex.ru/media/id/5e15dd31dddaf400b1f6c8aa/jizn-vo-hriste-5fdf220e27ce98245a6b8452

 

Подписаться
Уведомить о
guest
0 Комментарий
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии